Атеист, онкология и митрополит Антоний
Биолог Елена Садовникова
У листьев есть жилки!
Мои родители – инженеры, мама – экономист – инженер, папа – конструктор. И, в общем-то, ничего не предвещало, что я буду заниматься наукой. Но когда мне было лет пять, я прочитала какую-то научно-популярную книжку, в которой были написаны (это может показаться смешным) совершенно простые вещи о том, что у листьев есть жилки . Отлично помню, как я вышла на улицу, подняла листок клена и обнаружила там потрясающе красивые жилки, которые шли через весь лист, ветвились. И в этот момент случилось что-то необыкновенное. У меня такое было впечатление, что мир из двухмерного стал трехмерным, цветным, наполнился чудом.
Оказалось, уже взрослым языком могу сказать, что творение прекрасно! Оно необыкновенно. В нем гораздо больше, чем можно увидеть в простом листе, глядя на такие потрясающие, ветвящиеся, осмысленные жилки. Это восхищение и стало началом. Оно все время сидело где-то внутри. Дальше, от автора этой неизвестной мне теперь книжки, оно передалось мне, оно принималось и развивалось другими замечательными людьми, с которыми мне приходилось встречаться.
Первым был мой учитель биологии, который в качестве учителя биологии, наверно, необычный, потому что он больше занимался воспитанием детей и, в частности, подогревом этого замечательного любопытства.
Потом я попала в кружок в Дом пионеров, и дальше, уже будучи школьницей, ходила в МГУ. Там было всё чрезвычайно романтично: деревянные панели, потрясающие экспонаты, совершенно недосягаемые люди. Всё как в романтических рассказах про научную деятельность. И это было совершенно замечательно. Мой путь привел меня на биофак без всяких сомнений.
Время учебы на биофаке, а в моей жизни было очень много счастливых периодов, воспринимается, как просто что-то необыкновенное. Я помню одного из преподавателей с замечательной фамилией Лёвушкин, который преподавал такую не очень романтичную дисциплину, как зоология беспозвоночных, это всякие червяки… Он преподавал с таким восхищением и любовью, которые сейчас могу назвать только благодарением Богу.
Помнится одна сцена на первом курсе, когда еще студенты диковаты, не обкатавшиеся, не увлеченные. У нас была практика. В один из дождливых дней ранним утром нас вывезли на занятие в поле: не выспавшиеся, промокшие, замерзшие студенты жались друг к другу. У кого были зонтики – прикрывались зонтиками, кто-то натянул капюшон. А Лёвушкин, человек 50–60 лет, лысоватый, смешной, выбежал из автобуса, засучил брюки, забежал в пруд, выловил какую-то козявку и повернувшись к нам, в восторге закричал: «Посмотрите, какой экземпляр!» И постепенно студенты разогрелись, растопились, и мне кажется, что эта замечательная искра восхищения Божьей тварью (которую никто, конечно, не называл так, это называли наукой) дала очень многим импульс на всю жизнь и определила их служение.
Я даже не могу сказать «научная деятельность», это именно служение, потому что советская наука находилась в очень тяжелом состоянии. Во время перестройки люди, переселяясь на Запад и входя в мировое научное сообщество, во многом испытывали большие трудности: семейные кризисы, языковые и образовательные барьеры, культурный шок. Можно сказать, попали в очень тяжелую перемолку костей. Но многие ученые, бывшие советские, а теперь российские, могу засвидетельствовать, несут этот свет.
Никакой Трафальгарской площади не существует
Я защищала диссертацию по гематологии, а вообще основная часть моей работы – в области онкоиммунологии. Пока я училась в университете, я работала волонтером в онкологическом центре в Институте канцерогенеза, в одной из лучших в Москве лабораторий. Причем, попала туда случайным образом. Позвонила по объявлению и меня взяли. И там под руководством научного руководителя профессора Юрия Марковича Васильева написала первую статью. То есть уже к окончанию университета у меня была публикация.
Потом я работала в кардиоцентре. И дальше – в основном гематологическом центре, пока профессор Рольф Нет не пригласил меня поработать в Германии. Это было некоторое совпадение: он искал себе сотрудника, а я делала доклад как-то на конференции в Новосибирске, где он был, ну и обстоятельства тоже позволили мне выехать в Германию. Я подошла к своему начальнику и говорю, что, меня приглашают, но, конечно, не выпустят, я же не член партии, и вообще неблагонадежный человек. Он сказал: «Давай ради смеха попробуем». Ради смеха попробовали. Через полгода мне дали визу.
Всё это проходило с невероятным трудом, конечно. Но поскольку я была советским человеком, то знала все эти реалии и не удивлялась. В течение полугода, пока я ждала первую визу свою, мой загранпаспорт постоянно теряли в соответствующих инстанциях. Такое ощущение, что у них была специальная корзина, в которой терялись паспорта. И поэтому когда визу дали, это было что-то сверхъестественное.
Я попала в Гамбург в Krankenhaus Hamburg-Eppendorf, в университетскую клинику. Там я проработала год как научный сотрудник – гость. А затем один из немцев, работающих в Англии, пригласил меня на трехгодичный контракт в Англию.
Помню это ощущение советского человека, впервые увидевшего Англию, которое, наверно, сейчас воспроизвести очень трудно. Дело в том, что я училась в школе с преподаванием ряда предметов на английском языке. У нас был учебник, в котором была нарисована Trafalgar Square – Трафальгарская площадь, которая иллюстрировала классическое упражнение: Could you tell me the way to Trafalgar Square? – «Скажите мне, пожалуйста, как пройти на Трафальгарскую площадь?» – и дальше ответ. И пока мы учились, я была абсолютно уверена, что никакой Трафальгарской площади в природе не существует, потому что для меня это было просто табу, запрет, я там никогда всё равно не буду, не надо мечтать! Когда я первый раз вылезла на Trafalgar Square, у меня было ощущение Алисы в стране чудес: «Батюшки, она действительно есть!»
Вакцина против вируса папилломы человека
Я работала в департаменте, который возглавлял нобелевский лауреат Anviron Митчисон. Это иммунологический департамент University College of London. В нем существовали группы и лаборатории, которые могли финансироваться совершенно другими организациями. Мою работу финансировал Имперский фонд раковых исследований.
Первый мой проект начинался с изучения гистосовместимости, то есть совпадений или несовпадением тканей различных особей. Но потом удалось нащупать более интересную, более продуктивную область – вирус папилломы человека. Как раз в те годы в мире был произведен такой не только мозговой, но и экспериментальный штурм, когда очень многие лаборатории, десятки, если не сотни, массировано занимались изучением вируса папилломы человека. В частности, в связи с его ассоциацией с карциномой шейки матки.
Тогда не было доказано, что вирус вызывает карциному. И в течение десятков лет никаких доказательств найти не удавалось, а тем более, не удавалось предотвращать развитие этого заболевания. И поскольку этот вид рака является чрезвычайно распространенным, то, естественно, такая задача встала перед мировым сообществом. Огромное количество лабораторий и ученых было задействовано для ее решения. В частности, подключилась наша лаборатория.
Было доказано, что вирус вызывает рак. Была разработана, и это, по-моему, первая вакцина, выпущенная в Европе, прививка от вируса папилломы человека для того, чтобы не было заражения. Клинические испытания были проведены, как они всегда проводятся в мире, чрезвычайно аккуратно и компетентно. Собственно, между разработкой какой-либо вакцины и её широким применением проходит минимум 10 лет.
При этом испытание проводится на четырех, как минимум, уровнях: сначала – на культуре клеток, потом – на животных, далее проверяют токсичность на добровольцах, и так далее. И во время всех этих испытаний отслеживаются все самые необходимые параметры. Испытания проводились очень широкие, по всему миру. Рассуждения о том, что эта вакцина сделана, чтобы вызывать бесплодие, которыми сейчас пестрит интернет, на мой взгляд, недостаточно взвешены – ведь речь идет о смертельно опасном и очень распространенном заболевании. Даже обсуждать не хочется.
Научный интернационал
В Германии у меня было твердое желание выучить язык, но, к сожалению, немцы, у которых, по-моему, даже есть специальный отдельный языковой мозг, прекрасно знают языки, а английский – вплоть до уборщицы. И поэтому мое благое намерение выучить немецкий так и осталось намерением. Когда работа закипела, все люди вокруг сразу переходили на английский язык, в результате, у меня не было никакой практики. И даже когда привезли русского ребенка для трансплантации костного мозга в клинику в Эппендорф, а ни мама, ни девочка не знали ни немецкого, ни английского, меня попросили присутствовать на ежедневном врачебном осмотре и переводить, переводила я тоже на английский.
В качестве компенсации за усилия директор клиники профессор Алекс Зандер приглашал меня на консультации, зная, что мне тоже очень интересно послушать. И эти консультации проходили тоже на английском. Директор клиники решил, что для его сотрудников будет полезно попрактиковаться в английском языке, а в отношении меня сделан такой вежливый жест. Поэтому немецкий я так и не выучила.
Впрочем, языкового барьера не было, потому что в науке, в принципе, английский – язык профессии. Ведь даже живя в Советском Союзе, чтобы получать ту небольшую долю информации, которая нам все-таки перепадала через железный занавес, надо было знать английский. Наука не бывает национальна. Она принадлежит международному сообществу, поэтому в научной среде практически все говорят на английском с акцентом.
В лаборатории присутствует просто интернационал. И это абсолютно никого не волнует, наоборот, люди очень доброжелательно и внимательно слушают, стараются понять суть, а не то, с какими языковыми ошибками она сформулирована. И никто не предъявляет никому претензий: «Ах, вот ты тут получил образование, а пошел заниматься наукой в другую страну…» Наука принадлежит человечеству. И то, что человек перемещается в научный центр, потому что именно там нужна его экспертиза, совершенно не говорит о том, что он обедняет свой народ, потому что не может быть гематологии специфически немецкой. Кровь, извините, у всех одинаковая.
Врача искать в библиотеке
Однако, несмотря на то, что работать было очень интересно и на работе все складывалось замечательно, мне было на первых порах очень тяжело. Ведь любая эмиграция – это очень серьезный культурный шок. Марк Твен говорит, что мы составлены из тех песен, которые нам пела мать. Даже если это были плохие советские песни, но, тем не менее, они сидят глубоко. Оказавшись в совершенно другой среде, на другой планете, на Западе, даже если там все роскошно, великолепно и непредставимо прекрасно, очень трудно себя сразу найти.
Те ценности, на которые ты всю жизнь опирался, которые составляли шкалу или координаты твоей жизни, здесь кажутся другими. Они не лучше, не хуже, они просто другие. В обыденном мире оказывается очень сложно ориентироваться. Я могу привести простой очень такой пример. Когда я приехала в Лондон с девятилетним ребенком, он заболел. Я пришла на работу в ужасе, потому что ребенок остался один дома с высокой температурой. И вот, вообще не представляя, что делать, как называется аптека, где найти врача, спрашиваю секретаршу, которая, надо сказать, не очень хорошо ко мне относилась: «Где мне найти врача?». И она отвечает коротко: «В библиотеке». И я подумала, что она надо мной издевается, заплакала и пошла домой.
Но оказалось, что это – чистая правда. Врача надо искать в библиотеке, потому что это информационный центр для всего сообщества данного района. И именно в библиотеке ты можешь узнать, где пенсионный фонд, кто твой участковый врач, куда пойти работать, какие есть школы и университеты. Но для меня это была очень большая психическая травма, потому что, когда у мамы болеет ребенок, слова «иди в библиотеку» звучат действительно кошмарно.
И так всё, начиная от смешных и кончая весьма серьезными проблемами. Очень много непонимания. На 40-летие своей епископской хиротонии владыка Антоний Сурожский произнес речь, которая, как всегда, когда дело касалось его лично, была очень смешной. Он рассказал о том, как переселялся в Англию и какие непонимания были у него. Как-то раз, когда он еще не очень хорошо знал английский, он ехал в поезде и смотрел в открытое окно. И кто-то сзади, увидев, что поезд въезжает в густые заросли, закричал: «Look out». В дословном переводе – «посмотри», «выгляни». Что он и сделал. В результате ему чуть не снесло голову. Однако словосочетание «Look out» означает еще и «осторожно». Когда этот же поезд подъезжал к станции, владыку кто-то спросил ее название. Он видит, что огромными буквами написано «Бульон», и радостно сообщает: «Бульон». А оказалось, что огромные буквы – это реклама, а рядом меленькими-меленькими буквами написано название станции.
Для англичан очень характерно, что если англичанин говорит: «У меня есть маленькая развалюшка в деревне», – значит, это замок. А если он говорит: «У меня есть отличные апартаменты за городом, поедем отдохнем», – значит, это дом, где течет крыша. Принято не гордиться большим, не выставлять самое главное на обозрение. Может быть, потому что люди живут на острове, и если они широко расставляют локти, то это больно задевает другого. Может быть, в основе этого лежит просто уважение к ближнему, но от этого не легче.
Инопланетянка и глаголы вечной жизни
Я всегда считала себя атеистом. Но в какой-то момент, видимо, Бог решил, что пора вмешаться в мои представления. Несмотря на прекрасную работу, состояние мое было очень тяжелым, вплоть до крайнего отчаяния. Поддержки никакой, соотечественников из Советского Союза в Лондоне вообще никого нет, а старая эмиграция вымерла. Я чувствовала себя инопланетянкой в единственном экземпляре.
Как-то по работе мне нужно было поменять служебный зеленый паспорт на красный советский, пришлось придти в посольство. Туда же пришла девушка из Советского Союза, вышедшая замуж за англичанина, за музыканта. Мы потянулись друг к другу, обсудили то да сё. И я пожаловалась, что даже не с кем перемолвиться русским словом. Она сказала: «Как не с кем? Вот в церкви старец проводит беседы по четвергам на прекрасном русском языке 19 века». И я решила пойти сходить, послушать прекрасный русский язык 19 века.
Это было в четверг. Я работала, поэтому опоздала. Вошла в храм. Беседа проводилась в старой ризнице, которая притулилась к алтарю. Узкая комната, вдоль стены – стулья, на стульях сидят прихожане. А за обычным столом на алюминиевых складных ножках сидит пожилой человек в черном, достаточно потрепанном одеянии и о чем-то говорил. Мне было неудобно стоять в дверях, а единственный стул, который был свободен, стоял непосредственно перед столом. И мне ничего не оставалось делать, кроме как сесть на этот стул. И я оказалась в полутора метрах от митрополита Антония, который, глядя мне прямо в глаза, продолжал говорить. И я не могла оторваться.
Я не могу вспомнить, что он говорил, не помню, какое это было число, не могу сказать, сколько времени это продолжалось, пришла ли я к концу, к середине, к началу? Единственное, что я поняла, что это было то, чего я искала все предыдущие 33 года. Включая жилки на листе. Это было самое главное в жизни. Не то, чтобы у меня произошел какой-то мгновенный переворот или обращение. Но это впечатление не стирается и в него вмещены все последующие годы. Только потом я узнала, как это называется: я почувствовала, что у него – глаголы вечной жизни, и что на его лице и в его глазах было видно то сияние вечной жизни, которое и есть основная реальность, и в которой разубедить невозможно, потому что ты ее пережил. Вот это была первая встреча.
Я стала ходить на все эти беседы. И опять не было никаких переворотов и прочего. Но мне было понятно, что это действительно самое главное, что если я к нему не подойду, то… Я решилась подойти, хотя было невероятно сложно. При всем том, что можно было сидеть напротив него в полутора метрах, что он был в потрепанной рясе, но было совершенно очевидно, что это ни с кем не сравнимый по своей величине человек.
В какой-то момент я все-таки решилась: в полутемном храме, когда все уже уходили, подошла к владыке и от смущения брякнула: «А с неверующими Вы разговариваете?» Он выпрямился, посмотрел на меня и сказал: «Да». Мне даже показалось, что он сделал шаг вперед, но вряд ли. Это была такая потрясающая реакция, которая решила всё. И видя, что я молчу, что язык проглочен, он немножечко помолчал и спросил: «А Вы работаете?» Я сказала: «Да». «Ну, а вечером Вы можете прийти? Допустим, в следующий четверг, в шесть часов Вам удобно?» – «Да».
Вверх по винтовой лестнице
Потом я пришла на первую личную духовную беседу. Разговор был неспешный, сбивчивый, потому что сформулировать, что мне надо, я не могла. А владыка ждал. Он не подталкивал, не агитировал, не предлагал ничего, а просто был самим собой. Он присутствовал при моем поиске и я чувствовала глубину, силу и его огромность, но при этом она меня не пугала, не давила. Он предлагал свою силу, а ты был свободен взять ее или нет. В конце он дал мне один-единственный совет, который меня удивил своей бесполезностью: «Ищите себя в глубину». Но человек дал совет, совет отложился в памяти, дальше начался путь.
Понятно, что путь с его стороны был сложный. С моей все это неслось, как на крыльях. То есть не на крыльях, а ухватившись рукой за летающего на крыльях. Это был поиск глубины. Владыка звонил периодически, приглашал на духовные беседы. Как-то я пришла на 10 минут раньше и стояла перед дверью, чтобы не помешать. Где-то минут за пять открылась дверь, выглянул владыка и спросил: «Вы что тут делаете?» Я сказала: «Жду шести часов». Он сказал: «Никогда больше не ждите, звоните». Он впустил в дверь, как обычно, благословил, хотя я в то время еще не была крещенной, но руку целовать не давал. И потом не давал. Он обнимал за плечи.
И вот, владыка меня впустил, закрыл дверь. Было уже темно. Сказал: «Я тут свет не зажигаю, мы сейчас пойдем наверх на галерею. Здесь винтовая лестница, так что держитесь за руку, но я точно знаю, что тут 16 ступенек, поэтому мы не упадем». И дальше мы продолжали разговаривать. Прошли по галерее, по совершенно темному храму, пришли в его уголок со столом и лампой. И там дальше сели разговаривать. И только по прошествии многих лет я сообразила, что удивительно, как не переломали ноги, каким образом мне пришло в голову схватиться за его руку и в кромешной темноте карабкаться по винтовой лестнице, а потом еще и по галерее, которая была завалена досками и чемоданами. И это было очень символично: если он тебе протягивал руку и ты ему давал свою, то эта абсолютная уверенность в человеке, в его словах позволяла взлететь в кромешной темноте по винтовой лестнице, и это казалось абсолютно естественным.
Мои вопросы были в основном о том, как разобраться в моих отношениях с окружающим миром. И владыка, я думаю, не пытался представить свою точку зрения. Он ждал моего решения, роста, созревания. Чего то, может дождался, чего то, наверняка, нет. Чтобы понять, как велись личные духовные беседы, достаточно почитать его книги. В них сказано ровно то, что он применял в своей пастырской практике, в своем служении, в своей жизни и в себе. Здесь нет никакого расхождения между словом и делом. Если он советует пастырю наблюдать, как работает Святой Дух в человеке, или говорит о том, что представление о Боге нельзя навязывать, потому что это всего лишь представление, а не сам Бог, – ровно так все и происходило.
Так прошло несколько месяцев. Я уже ходила на службы. Услышала, как кто-то сетовал, что владыка очень долго готовит к крещению. А еще дольше к принятию из других конфессий. Буквально годами. Однажды я к нему пришла и сказала: «Владыка, я, конечно, понимаю, что это процесс сложный, что я еще должна пройти большой путь, но, как Вы думаете, когда-нибудь можно будет мне креститься?» Он сказал: «Да, только у меня к Вам одна просьба. Можно, я Вам крест подарю?» Я настолько оторопела, что сижу и молчу. Он усмехнулся и достал из кармана крест и сказал: «Я уже требы не совершаю и не крещу. Я напишу записку отцу Михаилу Фортунато, он с Вами поговорит и Вас покрестит».
Никаких мгновенных переворотов я опять не ощущала. Была абсолютная уверенность, что мне это надо, что без этого просто совершенно невозможно дальше существовать. И всё остальное казалось естественным. У меня еще отец Михаил спрашивал: «А Вас не смущает, что придется исповедоваться, что придется мне о чем-то рассказывать?» – Я на него так посмотрела дико… Потом он у меня спросил тоже что-то из этой серии: «А почему Вам нужно креститься?» – я тоже на него посмотрела с изумлением и думаю: «А чего тут такого? Я просто пришла, я знаю, я пришла в дом моего Отца, я должна тут быть». На что он так явно немножечко даже отстранился от меня. Это было скорее требование, чем какая-то просьба. Я буквально чуть не хватала его за рясу: «Отец, меня крестить надо», – что-то в этом роде. Это было просто. И само крещение тоже запомнилось, без каких-либо экзальтаций, потрясений.
Потом думаешь: как это можно было окунуться из абсолютно атеистического, не знакомого ни с каким обрядом, непривычного к тому же там ладану, не знаю, облачениям, земным поклонам, мира? Просто это было совершеннейшее чудо. И вот тут вспоминается, как владыка говорил, что чудо – это не насилие Бога над природой, это та ситуация, когда все происходит, как должно быть. И, вероятно, Бог был милостив, Он просто не дал мне сопротивляться, чтобы произошло то, что должно быть.
Нет, я вас не видела!
Несомненно, в Англии существует личная территория, и это создает очень большой комфорт: люди не стараются навязать тебе свою точку зрения и образ жизни. Но, помимо этого, в Англии очень высокий процент верующих ученых. И на работе у меня не могло быть никаких проблем.
После Университета Лондона я работала в Imperial College, и начальником департамента был Роберт Леклер, один из ведущих ученых-иммунологов, блестящий исследователь, лектор, о котором вообще возможно только в превосходных степенях говорить. И он знал себе цену, не очень простой человек. Однажды в понедельник я оказалась около его кабинета, директор появляется на пороге и говорит: «Елена!» Я сразу встала по стойке смирно. А он продолжает: «Я хочу, чтобы Вы мне всё рассказали о Русской Православной Церкви».
У меня, естественно, отпадает челюсть. «Ну как же», – говорит он, – «Вы же меня видели вчера в соборе». А я, как осел, уперлась от неожиданности и говорю: «Не видела». Он возмущенно отвечает: «Ну как же, Вы же несколько раз мимо меня проходили». А я – «Не видела». Чувствую – всё, моя карьера пошла круто со склона…
А он мне объяснил, что его молитвенная группа прочитала книгу митрополита Антония о молитве и захотела с ним встретиться, обсудить. Митрополит назначил им день встречи, а до этого молитвенная группа решила прийти на службу и ознакомиться, как всё происходит. Там он меня и заметил, поскольку не заметить было трудно: я курсировала во время ектеньи, собирая свечки – такая у меня тогда была обязанность.
Но то, что я его не заметила, понятно, потому что у владыки в храме не только переговариваться, здороваться, смотреть по сторонам, но даже и дышать, по-моему, было невозможно, потому что он свирепо поддерживал дисциплину. Там была тишина необыкновенная.
Отец Иоанн Ли свидетельствует о том, что если митрополит на кого-то сердился или кому-то давал нагоняй, то это были священники, которые плохо знают службу. А когда священники сами показывают пример, когда не бывает никаких посторонних разговоров или движений в алтаре вообще, то, естественно, и паства не дышит. Убирать свечки – это очень неприятное мероприятие: ты должен все-таки ходить, отвлекаться. Но со временем местные прихожане, которые много лет в этом приходе, очень деликатно меня научили, в какой момент это делать, чтобы и тебе не мешали, и другим не мешало, и как нужно тихо двигаться, как подходить, не задувать свечки, а гасить их, и так далее. То есть, некоторые приемы и длительная практика позволяют не отвлекаться во время убирания свечек. И, вероятно, это был хороший день, когда мне действительно удалось не отвлечься от службы, не увидеть и не начать раскланиваться со своим директором департамента.
Люди собрались для Бога
В общине я была шесть лет, а потом регулярно приезжала, поскольку у меня и после переезда в Россию продолжался контракт с Imperial College. И когда приезжала, использовала служебное положение в личных целях: старалась, чтоб это было через weekend – через выходные, чтобы быть на службах. И приходя в собор, на стуле около двери, через которую владыка входил в храм, оставляла записку, что я приехала и где остановилась. И, как правило, владыка звонил. Всегда, кроме последнего приезда в марте 2003-го года.
Мне кажется абсолютно уникальным свойством лондонской общины то, что там очень четко ощущалось, что люди собрались для Бога, и Бог там присутствует. Конечно, это не было, ни в коем случае, Царство Небесное на Земле, не ангелы там крылышками хлопали, а совершенно нормальные люди. Но люди были направлены ко Христу. В центре храма находилась икона Спасителя, и это чрезвычайно символично и отражает всё устройство общины, всё стремление, всю работу, всё пастырство, всё служение. И люди собираются в храме для встречи с Богом. И связи между ними возникают как бы вторично, что ли. Или просто неизбежно. У святых отцов есть образ солнца или колеса со спицами, и чем ближе к центру – к Богу, тем ближе спицы друг к другу. То есть, горизонтальные связи – не цель. Сеть взаимопомощи, взаимная забота и всё такое не были связующими. Связующий – Христос. И тогда возникают поперечные связи.
Это такая неуловимая категория, которую очень трудно описать. Как устроена община, как она построена? Да никак она не построена. Поражало то, насколько разные люди были в этой общине. По всем социальным, культурным, образовательным, психологическим параметрам они должны были просто вот мгновенно, в тот момент, как встретились, так вот мгновенно разбежаться или подраться до смерти. Но в реальности это действительно какое-то единство.
Ты в это входил – и оно тебя держало, несло, окутывало. При этом зачастую сразу после литургии закрывались двери храма. Ну где, казалось бы, община? Как она цементирует? Если ты даже не успел кому-то ни разу сказать «здравствуйте» и «до свидания»? За шесть лет пребывания в общине я могла не узнать, как какого-нибудь человека зовут, но иметь с ним такую глубокую связь, которая потом продолжалась много лет и до смерти человека или до того, как он переехал в другую страну. Не прерывалась она и после смерти человека.
Когда отца Иоанна Ли спросили о строительстве общины, он сказал: «Какая чепуха. Чем её строить?» Но на самом деле он тут же признал, что была, например, такая Зина Коринчевская, которая заведовала посещением больных, были воскресные школы, лагеря, было еще много-много разного. Но это как бы вторично, потому что если человек – христианин, то он неизбежно по-христиански относится к рядом стоящему. И если сегодня на литургии не было Киры, которая обычно стояла у меня за спиной, естественно, что после литургии я буду спрашивать, где она, и не нужно ли ей помочь, и неужели она опять заболела.
Самое главное, наверное, что владыка воспитывал каждого лично. И это личное стремление ко Христу вслед за ним создавало неразрывные, нерушимые связи, а с другой стороны, воспитывало ответственность: ежели не ты, то кто? Невероятную ответственность, взрослость, стремление к Богу.
Помню такой эпизод: мой ребенок учился одновременно и в английской школе, и заочно в русской школе. И, соответственно, ему нужно было в русской в какой-то момент читать Добролюбова и Белинского. А особенно в 90-е годы Добролюбова и Белинского было непросто найти в Лондоне. И я пожаловалась в приходе. Даже не пожаловалась, а просто обмолвилась. И каково же было мое изумление, когда в следующее воскресенье личный переводчик королевской семьи, дама, который присудили титул Dame, то есть дворянский титул за её вклад, притащила два здоровенных тома, чтобы ребенок смог ознакомиться с Белинским и Добролюбовым. Единственное, что скромно сказала она: «Не могли бы Вы не выдергивать закладки, а то я с этими томами работаю?».
Хотя, многие прибывающие со стороны воспринимали приход как холодный и не поддерживающий прихожан. Я думаю, что преимущественно так было из-за культурной разницы. Потому что англичане – не intrusive, не внедряются. Совершенно невозможно, допустим, неожиданно появиться на пороге у кого-нибудь из англичан, это дурной тон. По-другому люди представляются, входят в отношения.
Представьте себе храм, в котором идет служба и царит полная тишина. Полная, абсолютная тишина. Когда входит британец или европеец, не знаю, как итальянцы, но большинство европейцев входят и смотрят, оглядываются, как себя ведут другие. Они входят, становятся сбоку и смотрят, что происходит, прислушиваются. А как входит советский человек? Шумно, бодро, и сразу начинает что-то спрашивать. И когда ему говорят: «Тише, тише…» – он обижается. Ему надо свечку поставить и еще узнать, у какой иконы.
А если у человека есть уже какой-то церковный багаж, когда он приходит в церковь, то он вообще твердо знает, что ему надо поставить свечку, или он знает, что там можно на чужбине встретить других русских – и требует свое. А когда ты приходишь, единственное, что у тебя должно быть на уме – это встреча с Богом, ты останавливаешься на пороге, как владыка говорил: «осени себя крестным знамением и вспомни мытаря, который не решался пройти в храм, замри на пороге». Вот этого замирания нет. Очень многим это препятствует: «А почему нет? Почему нельзя войти и спросить, в конце концов? Мне надо свечку поставить, я экзамен должен сдать».
Кто не может молчать – выйдите наружу
Но надо сказать, что проблемы с владыкой были и у постоянных прихожан. Не надо думать, что со святым легко жить. Именно так сформулировала одна девушка, которая выросла буквально у него на коленях: «Владыка, ты очень много требуешь». У его постоянных прихожан, воспитанных им людей, есть вот это замечательное свойство – честность. Потому что, чтобы сказать «я не могу, ты требуешь слишком многого», нужна честность. Гораздо проще ведь сказать: «Да, всё правильно, сейчас сбегаю, сделаю…», когда знаешь, что не сделаешь.
Недавно всплыл разговор о говениях, которые проводил владыка. У него говение – это такой день, который посвящен размышлению и вниманию, сосредоточению. Посреди дня делался перерыв – 40 минут молчания. Это очень длинный период, 40 минут. И удивительно, что очень многие действительно сидели, молчали 40 минут. Но при этом владыка вначале говорил: «Те, кто не могут молчать, пожалуйста, не мешайте другим, а выйдите наружу». Вы представьте себе, как можно публично признать, что ты не можешь молчать, встать и выйти? Какая нужна сила воли и какая нужна честность? А были люди, которые вставали и выходили.
Очень трудно жить при такой высокой планке. И очень трудно принимать трудных людей. Допустим, была такая Вера Паркер. Она провела шесть лет в концлагере в возрасте от 14-ти до 20-ти лет, и, по понятным причинам, у нее произошли очень глубокие психические изменения. Каким-то чудом она попала в Англию и провела десятки лет при соборе. И были периоды, когда она вела себя очень плохо. Например, она демонстративно танцевала во время Херувимской перед Царскими Вратами. Трудно было не ее психическое расстройство, а то, что в этом была еще и доля театральности.
Или однажды Вера стояла впереди и очень громко втягивала воздух во время службы. Тишина – и вдруг такое постоянное сопение. Владыка к ней подошел и спросил: «Вер, ты чего?» – «Пытаюсь побольше втянуть Духа Святого» – «Так что ж ты носом? Ртом надо – больше войдет». И она стала вдыхать ртом. А это же не слышно. На службе опять стало тихо, да и Вере не интересно.
И когда прихожане подошли и спросили: «Владыка, сколько же мы будем ее терпеть?» – Он сказал: «Первые 25 лет будет трудно, потом привыкнете». И действительно, когда Вера умерла, на том стуле, который она обычно занимала, каждое воскресенье лежали свежие цветы. А людям внешним зачастую это было очень трудно, потому что она и ругалась, и всё такое.
Пока зерно не умрет
Всю жизнь осознанной позицией митрополита Антония, которую можно было очень четко ощущать, было не заслонять собой Христа. И люди стремились, конечно, не к владыке, а ко Христу. Собственно, поэтому сравнительно мал был приход и сравнительно мала епархия. Он бы мог стадионы собирать. Сила его психологического воздействия, харизма была невероятная. Шутили, что в 70-80-е годы он был самым популярным человеком в Англии после Beatles.
То, что произошло в лондонском приходе после его смерти – это трагедия, но это вполне естественно. В Евангелии довольно много жестких высказываний. Одно из них: пока зерно не умрет, оно не даст плода. Это чрезвычайно больно произносить, особенно тем, кто там долго жил и всего себя посвятил. У меня мурашки бегают, когда я это произношу, но это так сказано. Так Господь сказал, это закон жизни.
Я думаю, что такая дисперсия лондонской общины произошла не случайно, а чтобы был принесен плод. Люди несут на себе отпечаток владыки. Свет в людях отражается и передается дальше по его слову или по тому свету вечному, который прошел через него, отразился. Митрополит Антоний заразил людей своим стремлением к Господу нашему Иисусу Христу, оно никуда не делось, оно произрастает, оно есть.
Возвращение в Россию и прощание с наукой
Я переехала в Россию, там, благодаря совершенно гениальному врачу Валерию Григорьевичу Савченко, работала в его отделении трансплантации костного мозга, и работа шесть лет шла очень успешно. Но в какой-то момент я поняла, что заниматься наукой здесь, в России, мне невозможно, потому что отсутствует инфраструктура для поддержания конкурентоспособных научных исследований. Не совсем возможно – по моим способностям и складу.
У меня не было финансовых трудностей: The Welcome Trust и другие организации очень щедро финансировали мои исследования, они шли очень активно. Я могла и оплачивать чей-то труд и свой труд, и ездить на конференции, и купить оборудование, и закупать расходные материалы. Но я не могла, к примеру, построить электростанцию. Поэтому купленное по цене автомобиля класса «Мерседес» оборудование за ночь могло ломаться четыре раза: прыгало напряжение или еще что-то. И это было абсолютно бессмысленно. В нашей стране нельзя было добыть необходимые радиоактивные изотопы, возить их из другой страны невозможно или безумно дорого, потому что они радиоактивные, и так далее.
Самое главное, я не могла оплатить доступ к источникам информации. Дело в том, что источники информации настолько дороги, что их может позволить только институт. Никакая грантодающая организация не выделит мне столько-то миллионов для того, чтобы я себе купила 125 журналов и была бы в курсе того, что происходит в мире. Конкурентоспособные исследования не делаются в одной отдельно взятой лаборатории, это только социализм строится в одной отдельно взятой стране. Без обмена открытиями и мнениями продуктивно работать невозможно. На тот период, когда я закончила заниматься наукой, десять лет назад, в России отсутствовало достаточно обширное иммунологическое научное сообщество.
О своих исследованиях за шесть лет мне не удалось рассказать никому ни на одной конференции в России, только во время поездок в Европу, потому что просто никто не понимал. Только два раза в двух лабораториях удалось найти коллег соответствующего уровня. Валерий Григорьевич всё, что мог, делал для того, чтобы поддерживать наши исследования, мы опубликовались в журналах группы Nature, а это уже серьезнее некуда, но решение оставить науку у меня постепенно созрело.
Диалог продолжается
С 2000 года я помогала Елене Львовне Майданович работать над архивами владыки Антония. А в 2007 году был образован Фонд «Духовное наследие митрополита Антония Сурожского».
Митрополит Антоний обладал какой-то совершенно необыкновенной, чрезвычайной работоспособностью. Он часто выступал в самых разных местах. Написал, не знаю, десятки тысяч писем, охотно фотографировался. Кроме того, как все прекрасно знают, владыка практически не писал своих бесед и проповедей. Все его наследие хранится в виде аудио- и видеозаписей. Для того чтобы им воспользоваться, конечно, удобнее переводить речь в печатные тексты. Хотя, конечно, его голос, его внешность и вообще личность – это тоже чрезвычайно интересно.
Проблема адаптации наследия Владыки для русской аудитории еще и в том, что он все-таки произносил большую часть своих бесед на английском, французском или немецком языке. Эти записи требуют перевода. Беседы на английском и французском – в большинстве своем другой категории, чем то, к чему привык российский, а тем более советский слушатель. Совершенно понятно, что Владыка не самовыражался, а говорил на конкретную аудиторию. И соответственно, на советскую аудиторию он говорил то, что мог воспринять советский слушатель, и то, что могло быть пропущено через цензуру.
Конечно, его слова, несмотря на уровень того, к кому они обращены, вмещали все его богословие и все, что он знал о Боге. Но большая часть того, что произнесено по-русски, рассчитано на аудиторию, мало воцерковленную или воцерковленную в условиях гонимой Церкви, поэтому и сформулировано с учетом способности людей воспринять то, что говорится. А то, что Владыка говорил для людей богословски образованных, для людей определенных профессий, живущих в стране, где христианство не гонимо, – это все было произнесено по-английски, по-французски или по-немецки. И, естественно, эти беседы, я не могу сказать, что совсем другого содержания, но, по крайней мере, другого уровня подачи материала.
Допустим, ни в коем случае нельзя сравнивать пастырские беседы у постели умирающего, которые вещались на Россию по ВВС, и, например, лекцию владыки в богословском колледже – «Богословие страдания». Он, собственно, говорит сущностно о тех же вещах, но в совершенно других категориях и с расчетом на другую способность слушателя воспринять сложные вещи.
Разумеется, Владыка по сути говорил об одном и том же. Это мне напоминает такую шутку, которую он сам рассказывал. Была в приходе пара – крупная русская дама и худенький муж-англичанин, который любил выпивку. Строгая дама все время таскала своего мужа по воскресеньям на службу и потом заставляла слушать проповедь. А как-то раз она придти не смогла. Она послала своего мужа и строго наказала ему присутствовать и послушать проповедь. И когда потом они встретились, она его спрашивает: «Ну что, был в храме?» – «Был» – «Проповедь слушал?» – «Слушал». » О чем священник говорил?» – «О грехе» – «И что он говорил?» – «Как всегда – против».
Естественно, что все эти беседы об одном и том же: «как всегда – против». Но уровень бесед разный. Переводить беседы владыки чрезвычайно сложно. Во-первых, потому что они требуют художественного перевода. У него совершенно определенный стиль. Во-вторых, за этим стилем и языком, за этой элегантной, простой, кристально чистой формой еще стоит чрезвычайно богатое богословское содержание. И зачастую одно перемещение слов туда-сюда и простое приглаживание корявости языка приводит к полному искажению смысла. Я не знаю, как французский и немецкий, но английский и русский языки у него были достаточно корявыми.
Но невозможно себе представить, чтобы лингвистически, грамматически правильным языком можно было передать тот опыт, который вообще нельзя положить в слова. Понять опыт владыки и его передать – в общем-то, практически неосуществимая задача. Но в некотором приближении, конечно, переводы приходится делать и публиковать.
К примеру, беседы, сказанные по-французски, зачастую более сложны, может быть, потому что митрополит Антоний все-таки получал образование во Франции и хорошо знает французскую литературу, поэзию, философию. И он свободно оперирует культурным наследием, апеллирует к высказываниям, понятиям и т. д. Чрезвычайно интересна, мне кажется, беседа о самопознании, переведенная с французского языка.
Недавно вышла книга «Уверенность в вещах невидимых: последние беседы», которую с английского переводила я, хотя я не переводчик. Перевод редактировала Елена Львовна Майданович. Она проявила совершенно ангельское терпение: я давала ей версию перевода, она исправляла, потом я рвала его на кусочки. Говорила, что все не так, переводила заново. Елена Львовна заново терпеливо все это редактировала. И в результате такого труда появился некий перевод. Но, опять же, нет уверенности, что удалось все передать точно. Потому что нет уверенности в том, что можно действительно полностью воспринять опыт владыки и действительно корректно его передать. Но это, пожалуй, одни из самых глубоких бесед владыки. Хронологически они последние, произнесенные на английском языке. И такое впечатление, что Владыка осознавал, что у него больше просто не будет возможности сказать. И он говорил все до конца и полностью.
Пока я жива – я не знаю, встретимся мы в будущей жизни или нет – наши взаимоотношения с ним продолжаются и развиваются. Общение с Владыкой – не воспоминание: наши отношения развиваются и переходят в какие-то другие стадии. Это очень личная тема, но я продолжаю с ним общаться.
Конечно, иногда вспоминаешь то, что было, и ищешь ответы на теперешние вопросы из того, что он когда-то говорил, что когда-то было недопонято, или понятно по-другому, или забыто. Но разговор идет и теперь. И он идет, как он должен идти в обычных отношениях. Кроме того, естественно, проникновение в его опыт идет при изучении его слова и изучении его служения, поиска каких-то документов, писем, свидетельств, статей журнальных, газетных, выступлений в средствах массовой информации. Для того чтобы вникнуть в его опыт, нужно пройти очень долгий путь. Я не знаю, удастся мне его до конца пройти или не хватит жизни. Его опыт, его прозрение, его мысль и слово, его жизнь и миссия настолько глубоки и могучи, что в этом только расти и расти.
http://www.pravmir.ru/elena-sadovnikova-poisk-v-glubinu-1/#ixzz39Dg7MJeJ